Проза
Проза
Поэзия
Драматургия
Публицистика
Критика
Юмор
Грот Эрота (16+)
Проложек
Нечто иное
Русское зарубежье
Патерик
 

Наталья Щербина

г.Москва

ИЗНАНКА

Рассказ

Рисунок  Е. Шуруповой

Помойка. Она поглощала наш мусор и источала в ответ зловоние. Мне было лень, мать забывала, и мусорное ведро, серое, с черной крышкой, стояло переполненное, с трижды утрамбованным мусором, в углу. Как усы топорщился гниющей зеленью лук и опускался вдоль ведра сухими концами. Садясь есть, я открывала окно. Все равно мне казалось, что вместе с пищей я заглатываю и запах, в моем воображении это было коричневое облако, блуждающее по кухне от ведра к продуктам и обратно.

Запах опутывал все, что могло бы когда-нибудь испортиться, сгнить, поломаться. И, когда я ела, скажем, селедку, которой провонял холодильник, помимо пронзительного, соленого вкуса рыбы, я жевала испорченный лук, плесневелый соленый огурец и что-то еще, приторное.

Что может быть легче - надо выкинуть всю эту дрянь! Но мать во время последней нашей ссоры заявила, чтобы я этого не делала. Устав от споров, я согласилась, больше для виду, но потом мне стало все равно. Это бессмысленно: отбросы будут постоянно, пока мы живы, они никогда не закончатся. А разве можно бороться с жизнью?

Перед ссорой, недавно, я решила навести порядок. Бывают у меня взрывы ненормально хорошего настроения: тогда хожу, пою и улыбаюсь, тогда хочу убраться, вычистить все до блеска, превратить мой мирок в картинку, вылить мамину водку в раковину...

Несмотря на погромное состояние нашей с мамой одной на двоих и единственной комнаты, я справилась достаточно быстро. Ни пылинки, ни не убранной на свое законное место вещи. Никаких помад возле стекла, рассыпанной пудры и, когда-то оброненных, на полу под сервантом "теней" и сережек. Я даже нестираное белье разделила на цветное и белое, решила его... конечно, вручную - стиральная машина пятый год не реагирует на розетку.

Первое время мы пытались вызывать мастера, но, когда приходил, он отшучивался: "Состарилась". И, видно, чтобы утешить, добавлял: "Да вы не волнуйтесь, не мучилась, двадцатый год, как-никак!" И я, глядя на машину, ждала, пока мама утянет этого мужичину на кухню, усадит на шаткий стул, достанет бутылку и сядет напротив него, "за компанию". Я буду смотреть на машину, вспоминать, как она тарахтела когда-то, когда была семья, и не было лета, чтобы я не поехала в лагерь, как мама любила ходить на работу и не пила. А потом я буду кашлять в коридоре весь вечер, намекая, что кому-то пора отсюда... и ни за какой еще одной я не сбегаю!

Порядок был наведен, вещи уже - мысленно - перестираны и переглажены, но за мною бы дело не стало. Оставалась кухня. Я выкинула все овощи, которые начинали портиться, все просроченные консервы, останки селедки, твердый, как оранжевая пластмасса, сыр. Я выкинула мамину расческу, с отломанной ручкой и без некоторых зубчиков посередине, подложила ей одну из своих, выкинула рваный халат, надеясь, что крику будет немного, пустые банки из-под кофе, бутылки из-под пива, не удержалась и вылила водку в раковину. Иногда за вечер мама в одиночку ополовинивала бутылку, смотрела на меня розовыми глазами и, растягивая слова, как жвачку, мычала: "Чу-удо ты моё!.." Если она при этом пыталась меня погладить, я отскакивала и с нового места напряженно следила за тем, как проходит по воздуху ее рука, как недоумение на ее лице сменяется обидой, как она отползает от меня... было жаль ее, но жалость была отстраненной, будто не мать я жалею, не ее одиночество.

Я знала, что старость - это страшное ощущение тлена, поэтому мама пьет, поэтому старается ничего не выкидывать, словно пытаясь заморозить хотя бы настоящее, а вдруг получится ухватиться за него и повздыхать о прошлом. "Помнишь, вчера был фильм... Помнишь, был дождь... солнце... конфеты... деньги".

Скандал вышел за рамки квартиры, слышно было этажа на два вниз, вверх и по обе стороны. Все теперь были в курсе, что мама любила халат и не любит, когда выкидывают продукты. Испорченные продукты! Надо ценить то, что имеешь. А бутылки бы она сдала. Слабо верится. Это мои проблемы. Надоели муравьи и плесень. От муравьев есть травилка. От травилки только нас тошнит, а муравьям хоть бы что. Ведро помыть надо как следует. Я его только что вынесла! А помыть? Прямо сейчас и вымою. Чтобы больше мусор не выносила! И делать ничего не буду. Да хоть пылью покройся. А мы уже...

Так ведро с тех пор и стоит, красуется, и муравьев стало больше, все в хлебницу норовят, разведчиков высылают, переезжать собрались.

А я, вернувшись с работы, тороплюсь к холодильнику, чтобы сунуть кусок чего-то в переполненный голодными соками рот, потом к хлебнице; не раздеваясь, чищу картошку, скоро приедет мама. Падаю на кровать, сплю час. Ключи, дверь распахивается. Пила! Что ж за торги там у них такие, что ни дня без "горючего", как же они с деньгами-то работают, а может, потому она так мало и приносит?..

Цветы на окне начинали вянуть, листочки поникли и по краям пожухли, я связывала это с помойкой. И плохое свое самочувствие, и погоду, и настроение, и даже глобальные катаклизмы. Мысли мои крутились вокруг усатой уродины.

Так и подмывало вытащить ее вон, но телевизор благостно вещал, ноги устало ныли, и мамины вопли туманным воспоминанием отгоняли от мусора прочь.

Если бы можно было о ней забыть! Но все новые фантики и обертки мозолили глаза на столе, приходилось выбрасывать.

Вдобавок маме кто-то сказал, что телевизор надо непременно выключать из розетки, а розетка находилась рядом с ведром. Маму часто пугали то пожарами, то войной, то адом, мама все усваивала, запоминала и пыталась пугать сама, но тот, кто рассказывает страшную историю, пугает только тогда, когда сам в нее не верит, это как тот, кто рассказывает анекдот, не должен смеяться. Я не любила включать телевизор после мамы. Есть же пульт. Но мама могла забыть что угодно, даже оставить выкипать на плите чайник, только не вытащить из розетки вилку. Кряхтела сгибаясь, разгибаясь коротко вскрикивала. А когда была пьяна, что бывало нередко, то могла и завалиться рядом с ведром, как-то раз даже уснула там. Правда ненадолго, я нашла ее лежащей на полу, с муравьями на лице, и почему-то засмеялась, она проснулась, пару раз упала обратно, поднимаясь, было похоже на кино, я смеялась... Потом мыла ее среди тазиков с замоченными свитерами.

И если я включала-таки телевизор после маминых суеверий, то в тот самый момент, как я втыкала вилку, экран заявлял мне о новом стихийном бедствии или немыслимой катастрофе. "Вот, это мусорка, - думала я, - все она..."


Рисунок  Е. Шуруповой

Он красил волосы в зеленый цвет и курил марихуану, он разводил кактусы, потому что любил колючки, он коллекционировал чужие лифчики, потому что любил... В его комнате стояло "фамильное" дерево - или лимон, недоросток из-за отсутствия света и полива, обклеенный фотографиями-портретами родственников, друзей и просто людей, тащивших сюда зачем-то свои фотографии.

Я пришла к нему по старой дружбе выплакаться в плечо. Купили вина, сели на кухне. Сбившийся с толку музыкальный центр сам выбирал, какой диск прокрутить, какой заставить звучать, сам выбирал песни, художник радовался, я отвлекалась. Но, как и всегда бывает во время депрессии, после выпитого горечь разобрала, барьеры упали, и захотелось только жаловаться и жалеть, и, как всегда, себя.

Я рассказывала, как спивается мать, как я устала, как я снова люблю ее, когда она делает перерыв и приходит в сознание, как страшно мне будет однажды понять, что я уже не жду просветления, а люблю ее, как светлое прошлое... Я жаловалась на начальство, на людей, которые и не начальство вовсе, а позволяют себе... Я говорила, что с детства не понимала - привлекательна ли я, и все мои романы, быстротечные или утомительно длинные, только усугубляют сомнения...

Он расчувствовался, перестал, наконец, улыбаться, приобнял за плечи, как раз тогда я говорила, что зеркало мне никогда не ответит, приобнял так, как не обнимают, может быть, девушек, но так и не обнимают чужих, разве что близкого родственника можно так нежно держать возле ровно стучащего сердца. Чмокнул меня в лоб и сказал:

- А хочешь, тебя нарисую?

- Серьезно?! - не поверила я.

- Увидишь, какая ты... - уговаривал друг.

Я любила его работы, какими бы странными они ни были. Я любила его копии, которые он продавал знакомым, я любила его коллажи, которые он дарил всем и вся. Я любила его фотографии, он снимал архитектуру, удивляя меня обилием колонн и барельефов - и это Москва, не Византия... Он смущал меня бумажными поделками - оригами по мотивам Камасутры.

Одним словом, - я им гордилась, и мы дружили чертовски долго.

"Я могу ему верить", - решила я и, расслабившись, выдохнула на его спокойное сердце:

- Да...

Он не стал рисовать тут же, пообещал, что подготовит сначала подрамник, холст, закончит начатые работы, чтобы не отвлекаться. Все-таки это сложно - возвращать человеку утраченное самолюбие. Договорились, что я приду через пару дней, он меня позовет.

Я пришла, спустя две недели, отряхивая пудру с воротника моей черной рубашки, ужасно волнуясь и ища глазами то, где можно увидеть свое отражение.

Он попросил не разуваться, провел в комнату, усадил на неуверенно шаткий стул и предложил подождать. Он ходил вокруг меня с кружкой кофе, потом курил, потом искал пепельницу, потом он звонил кому-то, а потом подошел ко мне и начал поворачивать мою голову в разные стороны, объясняя, что главное - это уловить свет.

Я тем временем обнаружила, что за мольбертом находится зеркало, что оно ржавое, что если вытянуть шею, то я там себя увижу.

Откровенно говоря, себе я вполне приглянулась, чего никак нельзя было сказать о моем лучшем друге, он все ходил вокруг да около, заставлял меня пересаживаться, распустил мои длинные волосы, велел расчесаться, сделал пробор и пустил две ровные волны вдоль лица на плечи. Я уже ощущала себя Моной Лизой, а он и не думал приступать к работе.

Шаткий стул, от едкого сигаретного дыма мои легкие заходились сипом и кашлем, тикали металлические ходики, показывая неправильное время, я разглядывала словно вывернутый наружу механизм без циферблата, по которому медленно ползли стрелки, и не понимала ни сколько времени, ни кто изуродовал время...

Оказалось, что у художника просто страх перед пронзительной белизной холста или перед пустым пространством, он сказал, что начинать всегда сложно, что пока он меня не видит, и предложил для затравки выпить вина, благо пара бутылок найдется.

Мы выпили, закусили килькой, мой желудок встрепенулся и заболел, художник тоже почувствовал себя не в своей тарелке, обрадовался и потащил меня снова к мольберту.

Я видела красные пятна у себя на щеках и заметно начинала нервничать, вытягивая шею все сильнее, заглядывая в зеркало, которое он загораживал своей вдохновленной фигурой. Он отходил от бумаги, выставлял перед собой то уголек, то кисточку, целясь и отмеряя что-то у меня на лице.

Заметив, как я тяну шею, чтобы увидеть нечто у него за спиной, он велел мне тянуть шею дальше - ему понравилась поза, но чтобы лицо мое не принимало такое раздосадованное и преглупое, по его мнению, выражение, он переставил зеркало за мою спину и начал творить...

Три дня. Три дня, после каждого из которых болела шея и почему-то тянуло плакать, то ли мы слишком много пили, то ли мне хотелось, чтобы он влюбился в модель, то ли еще что-то... Возвращаясь домой, я буквально падала от усталости, хотя ровным счетом ничего не делала, просто сидела в гостях.

В первую ночь мне ужасно хотелось есть, и в поисках еды я набрела на маму.

Около полуночи. В тишине. В темноте. Оказалось, что она сидит на кухне перед колодой карт, блюдцем с водой и то ли журналом, то ли цветной газетой - "Оракул".

- Тс-с.

- Мам, что ты здесь делаешь? - я недоуменно смотрела, как она щурится от неожиданно яркого света. Вроде бы трезвая...

- Тс-с, я жду домового!..

- Понятно.

Густой отвратительный запах сгустился над мамой. Я посмотрела на ведро - оно беззубо улыбалось мне мятым молочным пакетом, я посмотрела на маму - она щурилась, и ее рыжие, крашенные хной волосы тускло блестели.

Надетое наизнанку платье напомнило мне последний мамин "Оракул", с которым она преследовала меня, пока не прочла, причем вслух, что обмануть нечисть можно, вывернув одежду швами наружу. Но, кажется, там говорилось о леших.

Пестрая газета с перевранными мифами и выдуманным гороскопом стала любимым маминым чтивом с тех пор, как ушел отец. С тех пор, как она начала выпивать. И, как водится, начинала-то она понемножку, а потом - игриво улыбаясь, пригублять спиртное стала не только по праздникам, не только по поводу, стала пить в одиночку.

А газету эту читали запоем практически все ее подруги. Мамины "сослуживцы", правда, увлекались еще и журналом "Вне закона", притом, ни одного родственника или знакомого "в местах" ни у кого из них не было. И все: и мужчины, и женщины, - листали бесформенные детективы или скользкие от соплей мелодрамы.

Я пыталась давать маме другие книги, советовать фильмы, но она собиралась в церковь и возвращалась с новой порцией историй от каких-то старушек или убогих - неважно, главным в этих историях было некое "просветление", причем с нестяжательством у нищих оно связано не было.

Но вот чтоб чертей гонять, до этого пока не доходило. Мы поговорили, она оказалась вполне вменяема, трезва, на удивление спокойна, даже не ругала меня за то, что я поздно вернулась, на мою просьбу вынести завтра мусор, сказала "спокойной ночи", и мы погасили свет.

Второй вечер дома довел меня до истерики.

Вернулась я раньше, но вновь терзаемая сомнениями в собственной неотразимости, я считала, что синяки под глазами были особенно заметны сегодня, что макияж был особенно неудачен, что друг был особенно молчалив и настойчив в своих попытках свернуть мне шею, что все было плохо, и желудок грозил язвой.

Это был худший вечер.

Все болело и ныло, даже зубы, в голове поселилась тупая боль от дешевого вина и сигаретного дыма.

Мамы дома не было - она не успела вернуться с работы. Я приготовила себе быстрый ужин, но совсем не легкий, после скудных трапез у друга хотелось хоть чем-то успокоить чувство голода.

Когда жир от сарделек уже присох к тарелке, я поняла, что засыпаю прямо за столом, а в телевизоре кто-то отчаянно летает, но не птица, поняла, что пора мыть посуду, и вдруг обнаружила, что помыть-то ее мне и нечем. Губка пропала бесследно, причем исчезли и все остальные - новенькие, нетронутые, предусмотрительно купленные мамой недавно губки.

Поиски ни к чему не привели.

Но впервые, пожалуй, я решила выключить телевизор так, как советовала мне это делать мама, вытащив вилку из розетки.

Возле вздувшейся от обжорства мусорки я обнаружила - да, да - губку. Из нее торчали темные волосы, подозрительно похожие на мои. Оранжевый цвет самой губки был почти что не виден, только волосы завивались у мнимых корней и как настоящие рассыпались в стороны. Осознать увиденное я попросту не успела, запах от ведра пробился ко мне в ноздри сквозь руку, которой я закрывала и рот и нос, запах резал глаза, и в ушах почему-то чесалось. Пришлось оставить губку зарастать, но я пообещала себе, что вернусь завтра утром...

Третий день был на износ, высунув язык, из последних сил и на грани отчаяния. Я уже не верила, что моя шея когда-нибудь перестанет болеть, а ноги перестанут отекать, я уже не красилась, когда шла к другу в гости, я уже привыкла к дыму...

Как вдруг он сказал, что этот день - последний. Мой восторг после трех часов неподвижного сидения мог выразиться только в слабом: "ура!", - которое я то ли сказала, то ли подумала, во всяком случае, художник на него не среагировал. Он говорил о своем: говорил, что чувствует, как растет этим рисунком, что он раньше так не вдохновлялся, что две его бессонные ночи, когда он сидел перед холстом и вспоминал великих, не прошли для него даром, что он чувствует в себе силу создать собственный мир, и я тоже буду в нем, ну, конечно, как материал, но буду...

Я плохо понимала, что он несет, но было приятно стать музой для талантливого человека, пусть хоть на пару дней. "Зато я скоро увижу себя", - мечтала я, надеясь на хэппи энд и что не упаду в обморок при виде своей изможденной физиономии маслом.

К вечеру он не закончил, и мне снова пришлось идти домой, терзаясь сомнениями, а не упаду ли я в своих глазах окончательно, когда увижу портрет, уловит ли мой друг нечто, что, по-моему, во мне хорошо, не пристанет ли к нему другое - ничто, и я сразу же подумала о мусорке...

Идя к подъезду, я уже знала, что сделаю в первую очередь, оказавшись дома, - вынесу ведро и вычищу холодильник от испортившихся или только начинающих гнить продуктов!

Я накрыла голодную пасть ведра, над которой уже кружили мухи, газетами, обернула его ручку, чтобы она не выскользнула, чтобы ведро не отрыгнуло все, что нажрало за эти дни. Надо было уничтожить мусор раз и навсегда. Я только удивилась, поднимая ведро, что нет муравьев.

Вымыла его порошком, вытерла насухо тряпкой, затерла на кухне полы, но почему-то мне чудился запах еще живой и голодной мусорки. Тогда я взялась за холодильник. Выкинула плесневеющий, нарезанный неделю назад соленый огурец, скукожившийся от старости лимон, неприятно посиневшего вареного цыпленка, при этом я недоумевала, откуда же он взялся, выкинула вялую зелень, обрезала испорченные кабачки и проверила помидоры. Осталась довольна собой и отправилась спать, не дожидаясь мамы.

Входная дверь открылась бесшумно, и я не проснулась. Мама разделась тихо, и я не проснулась. Мама мягко ходила в тапочках по кухне туда-сюда, готовила себе ужин, я все не просыпалась. Но когда она открыла ведро, чтобы выкинуть что-то, я проснулась от грохота падающего тела. Маму я обнаружила в обмороке.

- Что случилось, мам? - я все еще держала перед ее носом нашатырный спирт.

- Убери... - она отмахнулась. - Там... - она попыталась подняться, я ей помогла, радостно принюхавшись и обнаружив, что сегодня мама не употребляла...

- Что там?

- Я открыла крышку, а там ребенок...

- Где ребенок?!

- Смотри.

Мы наклонились над ведром. И правда, маленький, закиданный зеленью цыплячий трупик был чем-то похож на человеческий эмбрион. И никак нельзя было оторваться от этого завораживающе кошмарного зрелища. Мы мучились, запоминая навсегда открывшееся нам чрево помойки.

- Мам, давай выкинем это ведро, - предложила я.

- Давай, - сказала мама и неожиданно для меня наклонилась еще ниже, взяла крышку, закрыла ведро и понесла его к двери.

Я больше ничего не сказала, вышла за ней в коридор, придержала входную дверь, норовящую захлопнуться за маминой спиной, услышала, как она спускается на первый этаж пешком, открывает железную дверь, хлопает ею, выходя, возвращается, хлопает дверью снова, поднимается на наш родимый второй этаж.

- Я отнесла ведро к контейнерам.

- Кинула в контейнер?

- Нет, все контейнеры переполнены, теперь оставляют мусор рядом.

- А когда его заберут.

- Надеюсь, скоро.

Мне пришла в голову еще одна мысль:

- А что дальше?

- Что?

- Ну, приедет машина, отвезет наше ведро и прочее на свалку, а там...

Мама почему-то сказала:

- А там люди... - и поежилась.

И только тут мне в голову пришло, что мама второй день не пьет и вроде как и не собирается, что завтра утром я увижу свой первый портрет, что я ни за что не пойду больше на эту бессмысленную работу, с перекладыванием бумажек и терпеливым молчанием в ответ на чью-то беспечную чушь в мой адрес. "Не смиряться, - решила я, - не смиряться..."


Утро было ярким и солнечным. Мы завтракали возле открытого окна, и нам не было холодно, мы вышли из дома вместе, и я впервые спокойно кивнула ей, отпуская на работу, сама же направилась к другу.

Он долго не открывал. Оказалось, никак не мог понять, где звонит, и не хотел поэтому просыпаться.

Он вышел в шортах, я с порога затарахтела:

- Мы с мамой помирились!

- Доброе утро, - ответил он и протер глаза.

- А я решила с работы уйти! На фига она мне, думаю, мама работает, лучше я учиться пойду, хоть на заочное куда-нибудь, подработку подыщу, как тебе, а?!

Почему он так долго не просыпается! Все топчется передо мной в коридоре.

- Ты за портретом?

- А как же!

Он потер голову руками, вроде как массируя свою короткую зеленую стрижку:

- Пойдем.

В комнате отвратительно пахло, вещи были раскиданы вперемежку с тюбиками и мелками, друг мой почесывался и даже не думал искать майку, шлепая босыми ногами по грязному линолеуму, он подвел меня к мольберту.

Холст был прикрыт полотенцем.

- Вот! - сказал он и открыл мне картину.

Портрет был похож, похож безумно, безусловно, безоговорочно, гораздо лучше всякой фотографии. Каждая черточка, мазок, морщинка, каждый волосок, глаза, губы в характерной усмешке походили на оригинал.

Но он написал не меня, а себя.

Творец стоял рядом, он замер вместе со мной. Его взгляд застыл. Он мог смотреть сквозь свое полотно, погружаться в какие-то неведомые мне глубины. И мне казалось, что себя он видит везде.

Только волосы были мои на рисунке - длинные, и одежда моя, и руки, и грудь, и шею тянула я, и выражение любопытное, а лицо было мужское, небритое, оно отражалось сейчас со мной в зеркале, что стояло напротив мольберта за стулом, лицо художника, моего лучшего друга.

 
Голосование по этому произведению окончено
Оставить комментарий

поиск

Наталья Щербина

Родилась в 1981г. В городе Армавире. С 1999 г. студентка Литературного института им. Горького. Семинар Александра Евсеевича Рекемчука. Публиковалась в "Литературной России", в журнале "Кольцо А".Чл�...

 

Публикации в журнале ПРОЛОГ:

ПРО ЖЕНЩИНУ С ЖЕЛЕЗНЫМИ ЗУБАМИ. (У грота Эрота), 30
СТИХОТВОРЕНИЕ. (У грота Эрота), 29
ДЕТИ СНЕГА. (Проза), 28
ИЗНАНКА. (Проза), 28
КЛЕТКА. ПЛЕТКА. КОРИДОР. (У грота Эрота), 24
ЛАБИРИНТ. (Проза), 17
КАПЛЕЗВОН. (Юмор), 12
ПЕРЕСТУК КАБЛУКОВ. (Проза), 6
Мир цвета хаки. (Проза), 1
 

Просмотров:

Оценка:


© Москва, Интернет-журнал "ПРОЛОГ" (рег. номер: Эл №77-4925 свидетельство № 022195)
При использовании материалов сервера ссылка на источник обязательна тел. +7 (495) 682-90-85 e-mail: fseip@mail.ru