Проза
Проза
Поэзия
Драматургия
Публицистика
Критика
Юмор
Грот Эрота (16+)
Проложек
Нечто иное
Русское зарубежье
Патерик
 

Вадим Черновецкий

г. Москва

ПОРОСЛЬ

СЦЕНА У ФОНТАНА

– Пиво, – сказал молодой человек.

Девушка повернулась к нему.

– Портвейн, – сказал молодой человек.

Девушка посмотрела на него с нежностью.

– Водка, – сказал молодой человек.

Девушка обняла его.

– Мобила, – сказал молодой человек.

Девушка поцеловала его в губы.

– LM, – сказал молодой человек.

Девушка начала раздеваться.

– МДМ, – сказал молодой человек.

Девушка задрожала в экстазе.

– Бальмонт, – сказал молодой человек.

Девушка взглянула на него с подозрением.

– Куинджи, – сказал молодой человек.

Девушка в ужасе отшатнулась.

– Бетховен, – сказал молодой человек.

Девушка схватила в охапку свою одежду и побежала прочь.

– Драма абсурда! – крикнул молодой человек с некоторым ожесточением.

Девушка побежала быстрее.

– Вопросы бытия! – заорал молодой человек. – Красота и трагизм мироздания! Священная пустота!

Девушка установила рекорд.

ГОРОД

Своим серьезным и важным голосом ты долго рассказывал нам про глыбы камня и толщи времени, про соборы и века, про сгнивших кайзеров и пресных священников, – ты хотел показать нам Город. А я сел на велосипед и уехал, и катился по улицам, по солнечным проспектам и прохладным аллеям, смотрел в окна, заглядывал в лица прохожих, слушал их речь, наблюдал за детьми, играющими во дворе, видел кошку, которая вышла на середину улицы, села на теплый асфальт и зевнула, я видел, как она улыбнулась мне, а вечером по парку пробежал заяц, и я разглядел его уши, а потом подмигнул одной девушке, возвращавшейся домой: я увидел – город.

ЭКЗАМЕН

1

Убирая постель, я заметил, что у меня дрожат руки.

– Ну кому нужен этот дурацкий экзамен! – сказал я. – Кому нужен этот дурацкий предмет! Он мне никогда не понадобится.

Руки задрожали сильнее.

– В конце концов, ценность человека измеряется не оценкой, которую он получил по матану[*].

Задрожали ноги; я почти прыгал.

– Еще вчера я сходил с ума от бесцельности жизни, говорил, что чувства человеческие ничтожны, а дела – никчемны, ибо смерть положит конец всему. А теперь… Тьфу!

Дрожь охватила все тело, и я упал на пол. Надо мной раскинулся потолок.

– Как гадко мы его покрасили! Там светлый, здесь темный… Разве можно! Сколько пыли у меня под кроватью! А это ползет хрущ…

Я встал и позавтракал, думая о хруще. Я настолько перевоплотился в этого древоядного жучка, что даже укусил какой-то шкаф. Мне показалось, что шкаф взвизгнул. Затем я подумал, что сейчас придет мама и раздавит меня. Я надел наизнанку майку, рубашку и куртку, вышел на улицу. Посмотрел по сторонам. Тихонько сорвал с клумбы какой-то мягкий оранжевый цветок с резким запахом.

– Доценту подарю. Порадую старика. Сволочь старую. А почему сволочь? Его что, откуда-то сволокли?

– Не знаю. Очень возможно.

Я почувствовал смертную тоску. В моих руках был цветок, которого я обрек на медленную смерть. Мне показалось, что он извивается у меня в руках. Я почувствовал острое наслаждение.

– Извините, пожалуйста! – крикнул я человеку, бежавшему перед трамваем. – Вы не могли бы…

– Чего тебе? – грубо отозвался он. – Видишь, я занят!

– Вам хорошо живется?

– Ужасно! Жизнь – пытка. Чуть остановишься – трамваем задавит.

– Но вы же сами перед ним бежите.

– А этого я не знаю. Это я пойму через двадцать лет.

Я пробежал с ним еще немножко, а потом плюнул ему в лицо и направился к метро.

Навстречу шли люди, но больше всего – полуодетые девушки. Я замечал их больше всего. И на экзамен идти совсем не хотелось.

– Девушка, вы очень хорошо разделись.

– Спасибо. Я польщена.

– Девушка, вы дура?

– Да. Я умею только шляться по дискотекам, пить, курить и читать Cool.

– Что ж, правильно, правильно. Ну, прощайте.

Она поцеловала меня в губы. Губы были мягкие и нежные. Тогда я обнял ее за голую талию и спросил:

– А правда, что после «б» идет «в»?

– О да! – страстно прошептала она и засмеялась: – Ты очень остроумен. С тобой приятно поговорить.

– Это самый счастливый момент в моей жизни. Сейчас закончится этот рассказ, и мы все умрем. Мы ведь и не живем толком.

– С чего ты взял?

– Знаю. Ведь я – автор.

– Иди ты… автор.

– Плюньте мне, пожалуйста, в лицо.

– Пожалуйста.

Она плюнула мне в лицо, и мы мирно разошлись.

Я заметил, что за мной бежит тень, и разозлился. Я топтал ее, пока она не исчезла. Пошел дождь, и стало грустно. Все угрюмо делали вид, что плачут. Я тогда тоже заплакал.

Проездной я забыл и, всхлипывая, подошел к кассе:

– Мне на две поездки.

Она протянула мне носовой платок, я высморкался в него, и она тоже заплакала.

– Не поддавайтесь печали, – сказал я. – Лучше карточку дайте.

Она дала и еще доплатила.

В вагоне мы отвратительно прижимались друг к другу. Некоторые не выдержали и полопались. Некоторые возмущались:

– Вот, гадят тут собой помещение, а мы терпи.

– Мне вот все платье замызгали, – фыркнула разодетая дама.

На «Добрынинской» один мужик оторвал руку бабуське, которая загородила проход сумкой на колесах. На «Октябрьской» стало так тесно, что пришлось строиться в два ряда: одни – снизу, другие – сверху. Со стены гнусно ухмылялась девица.

Я сдержанно молчал. Я стоял на каком-то странном человеке, который все время ерзал подо мной. А ведь кроссовки на мне были еще очень мягкие!..

На «Парке культуры» надо было выходить. Зная, что через дверь это сделать не удастся, я проломил потолок и, подтянувшись, оказался на крыше поезда; цветок при этом был у меня в зубах. Затем я спрыгнул на платформу и, кажется, никого не раздавил.

2

– Хоть бы экзамена не было, хоть бы экзамена не было, – канючили одни.

– Нет уж, пусть будет, – злобно говорили другие. – Вы весь год развлекались, а мы мучились. Теперь нам будет хорошо, а вам плохо. Потому что мы хорошие, а вы плохие.

Прошло полчаса, а экзаменатора всё не было. Наконец пришел встревоженный человек и нервно проговорил:

– Аарона Степаныча сбила машина. Он мертв.

Мы помолчали и пошли пить чай.

– А я-то всю ночь готовился… – грустно вздохнул Петров. – Кому теперь нужны эти шпаргалки? Сразу, что ли, нельзя было сказать?

Я попросил у буфетчицы нож, разрезал цветок на мелкие части и посыпал ими Петрова.


СНОСКА:
[*] Математический анализ.

АВТОПОРТРЕТ


Вот я – как всегда, –
соблазнительно? –
танцующий свой душевный стриптиз
на столе вашей деловитой закрытости,
вашей официальной сухости,
стриптиз,
который я называю искусством,
которое хочу ставить выше жизни,
но, конечно же, не могу,
потому что сам хочу счастья не меньше, чем вы,
впрочем, искусство, оно ведь и есть жизнь,
а местами и счастье…
я, стоящий перед вами на собственной белой ладони,
мягкой, разлинованной –
ее так легко смять, скомкать, запустить в угол,
спохватиться, подбежать, упасть на колени, развернуть,
но это ничто,
Ничто, в котором весь мир, до которого мало кому есть дело, –
вот-вот, ты обиделся, правильно, ты обижаешься,
пока ты читаешь, тебе кажется, что ты меня понимаешь,
но ты забудешь, как только закончится этот стишок,
ты не будешь помнить, о чем он, и кто его написал,
и какое тебе до всего этого дело, ведь у тебя своя жизнь,
и свои дела, и свои тела,
тела твоих девушек, которых ты ласкаешь,
или мальчиков, которых ты соблазняешь,
в клубах, в кафе, в институте, в своих мечтах…
вот я, возлюбивший превыше всего красоту,
а истину воспринимающий как слабое утешение
для тех, кто лишен красоты,
валяющийся в ногах у примитивных и смазливых
и заставляющий плакать настоящих,
я, разглагольствующий о душе и тянущийся к телу,
рассуждающий о свободном выборе
и не могущий подняться с кровати, чтобы погладить брюки,
ленящийся помыть посуду,
рассуждающий о величии искусства
и пишущий сейчас на балконе,
на жалком клочке,
в три погибели,
чтобы никто не заметил…
смеющийся, когда вы плачете,
и плачущий, когда вы смеетесь, –
готовы ли вы принять меня?

ПОРТРЕТ № 1

20-летний ребенок, страстно поклоняющийся взрослости,
о, этот твой милейший кровожаднейший культ!
Кто не взрослый, кто растерялся,
тот не имеет права на жизнь,
над тем ты безжалостно издеваешься,
о, ты ироничен, твой цинизм «надежно» прикрывает беззащитную нежность,
о, мой творец, ушедший в интеллектуальную чепуху!
Ты техничен с друзьями, с бывшими друзьями,
ах, прости, ты же не употребляешь это детское слово «друзья»,
у тебя теперь только знакомые,
тебе же не нужны чужие проблемы,
ведь так легче, ведь ты хотел легкости...
и ты стал легче пушинки.
Смотри куда несет тебя ветер!

КЛУБНАЯ НОЧЬ

Беспорядочно, бессмысленно блуждающие прожекторы: сиреневый, зеленый, оранжевый, две лампы: самодостаточная фиолетовая, задумчивая, одинокая, в тени, спокойная, наблюдающая, и тонкая розовая штучка, она рисуется, она такая уникальная, розовые и оранжевые шашки на стене, но им далеко до шашек, они статичные и разрозненные, они не доверяют этим волнам, волнам слоновьего топота, которым покоряются стройные тела, в белых коротких блузках, тела, да, тела, ибо какие могут быть души под эту музыку, и этот клетчатый пол, плеск цвета и звука, однообразного, тем и приятного вам, фосфоресцирующим, умеренно обнаженным, целенаправленно соблазнительным, и этот цветной дым, клубящийся в конце прожектора, такой пыльный; такое спокойное, чуть скучающее наблюдение, ожидание непонятно чего, музыкальная скука под музыкальное хлюпанье, однотонное гроханье, визг, зажигающий полудохлых, полупьяных, обнаженные руки до ключиц, до пупка животы, и ребра, и лица, которым принадлежит эта красота, уши, послушные примитивному грохоту, муть бара, гипербола цен, и кваканье в перерыв, грохочущий накат новой «музыки»; перевернутые рюмки, для которых мир вверх ногами, застывший стеклянный мир стекающих капель, грусти, задыхающейся в искусственности, сияющих со всех сторон белых футболок, не знающих, не знающих, куда деть себя и свое время, долбежка, объединяющая мир, от Парижа до Токио, от Токио до Сан-Франциско, эти всеподчиняющие «простые движения», «вертикальная проекция горизонтального желания», ах, кто же это сказал, уж не Фрейд ли, да нет, не он, но очень в его духе, блестящие майки официанток, равнодушных, привыкших, вечно готовых к любому флирту, с мурашечной кожей, возбужденной от уличного холода, проникающего сквозь басы, заказанное, запланированное исступленье, безумие, сверкающее, разноцветное, подпитанное алкоголем и деньгами, контролируемое отупевшей, но не подающей вида охраной, руки, спины, замерзающие, но сладострастные, и животы, о, животы! – прожекторы, они тоже меняют цвета, они тоже хамелеоны, исчезание и появление, отрывистые в этом свете движения, монтаж танца, танца воли к жизни, кружение ламп, кружение тел, в однообразном жизненном ритме, вперед, только вперед, грудь только вперед, а вот – скучное блуждание охранника, растворяющегося в струе дыма, и половые испарения, о, сколько их в кубическом миллиметре! – непреодолимое желание улечься на пол, друг на друга, о, как же вы сдерживаетесь! – синее мерцание лунной лампы, она здесь и не здесь, она думает о луне, мечтает в нее превратиться, в кратеры, и в темную сторону, она мечтает погаснуть, ну правда, каждый вечер одно и то же, надоело, давно уже надоело, и маятники-охранники, они загрустили, такая пустая ночь, как всегда, и это ваша работа, за нее платят, но это ваша работа! – мутные клубы розового дыма, отъединение, улыбчивое отчуждение, и разбредание по домам в медленном утре зимней ночи.

ПОРТРЕТ № 2

Любишь людей вообще и не можешь их терпеть в частности, пишешь стихи, которые понимают лишь девушки: слишком они тонки, слишком неуловимые ты описываешь ощущения. Пьяница, извращенец и эстет, боящийся мамы и истосковавшийся по любви, ты выходишь по вечерам на балкон и мечатешь... Ты видишь огни машин в темноте и слушаешь баллады, так громко, нежные баллады так оглушительно громко, что орут соседи. Ты ставишь хэви-мэтал, и они замолкают, потому что знают, с кем имеют дело. Ты худ, ты не приспособлен к жизни – вот ты и худеешь, ты не знаешь, как быть с людьми, а они не знают, что тебе говорить. Слова кажутся тебе грубыми. Ты хочешь, наверно, прямого обмена чувств – и он тебе удается, особенно если ты выпьешь. Как же ты слаб, слаб и чудаковат, мой милый гений, мой старейший и лучший друг!

СЕВЕРНОЕ СИЯНИЕ

Январь трещал от холода, мир содрогался от ветра и темноты, и снежинки яростно вонзались друг в друга. Ты опаздывала, и звонила, и писала мне сообщения. Ты так не любила, когда я опаздываю, а сама пришла позже на полтора часа.

– Нам нужно расстаться, – сказала ты. – Нам нужно расстаться.

– И это всё, ради чего вы хотели встретиться? – спросил я, а темнота схватила меня за горло и потащила куда-то назад, вниз и назад, вниз и назад.

– Еще я хотела отдать вам ваши вещи.

Как ты красива была в ту секунду! Твои небольшие синие глаза стали огромными, ярко-голубыми. Твоя бледная кожа сияла ослепительным белым пламенем. Твое длинное тонкое тело было изящным и беспощадным, как черная пропасть над головой.

Ты была очень прямой, как всегда, ты ведь балерина, но ты извивалась, я видел, как ты внутри извивалась. И ты отдала мне вещи в пакете: журнал и рубашку, в которую ты тщательно замотала книгу по сексу.

Я взял твой пакет, чувствуя мягкость рубашки и смех твердой книги.

Мне хотелось смеяться. Моя скорость всё увеличивалась, в моих ушах свистел мрак, в ушах колыхалось море безмолвия, будто умерли все звуки.

– Вы хотите меня о чем-то спросить? – сказала ты, и льдинки с твоих ресниц с грохотом осыпались в мою разверстую бездну.

Я стоял, слушая эхо.

– Нет, – сказал я. – Зачем?

– Прощайте, – сказала ты и ушла к машине отца.

Это было северное сияние.

ОТЕЦ

Он подарил Сыну ведерко звезд и планет – песчинок. Сын поцеловал Его и пошел во двор – строить замок.

ГУЧЕВ

Пообедав, Гучев сыто рыгнул, почесал затылок, лениво расстегнул рубашку и, поглаживая плотное пузо, важно проговорил:

– Я чрезмерно страдаю.

ИГРУШКИ

Вчера вечером я пошел гулять, а когда захотел вернуться, то не нашел ни знакомого парка, ни магазинов, ни даже своего дома. И правильно: на ночь игрушки надо убирать.

ПОРОСЛЬ

Повесть о жизни молодых людей, издающих
литературную газету. В начале повести большинство
героев – студенты. Дальше бывают
иногда заходы в их школьное прошлое


Отрывки

Простой поэт Кукушкин

Ближе к ночи подводили итоги голосования по рукописям. Победителей брали сразу, проигравших сразу отсекали. Тексты же, набравшие полупроходной балл, жарко и горячо обсуждались. Физических синяков не было. Моральных же травм наносилось столько, что всех участников дебатов вполне можно было назвать трупами.

Впрочем, сливались они порой и в экстазе согласия – на почве любви к лучшим вещам и презрения к худшим.

– Что у нас там сегодня последнее место заняло? – деловито спросила Катя. Она раскопала рукопись. – А, это…

Держа бумажку за краешек, словно боясь испачкаться, она показала ее всем.

– Ужас! – возмущался Борис. – Сплошные грамматические рифмы! Банальный язык, банальная тема! Куча пафоса и сплошные штампы. Никакого полета фантазии! Никакой самоиронии. Я бы экспромт и то лучше сочинил, даже в пьяном виде.

– Борис, – весомо проговорил Вадим. – Ты знаешь мое отношение к твоим текстам.

Борис недоуменно поднял брови.

– Оно более или менее симметрично твоему отношению к моим, – пояснил Вадим.

– А! – кивнул Борис. – Тогда знаю.

– Но в данном случае, по поводу этого стишка и насчет того, что твой пьяный экспромт был бы лучше, я с тобой полностью согласен.

– И я, – добавила Маша.

– И я, – с готовностью присоединилась Саша. – А кстати, кто автор?

– Кукушкин какой-то, – ответил Борис.

– Вот уж действительно: я не Лермонтов, не Пушкин, я простой поэт Кукушкин! – радостно захихикала Маша.

– Господа, – сказал вдруг Рома с неожиданной серьезностью и какой-то комической печалью. – Я специально подбросил вам это стихотворение. На самом деле его написал ранний Пушкин. А то, что на предпоследнем месте, – поздний Лермонтов. А на третьем с конца – Есенин.

<…>

Убийцы литературы

Вторым его [Вадима] школьным другом был Рома – тот самый Роман. Он стремительно ворвался в его жизнь. Третья четверть девятого класса, пустоватая тягучесть английского, какая-то заурядность в воздухе. Она не злая, не убивает. Просто тихонечко усыпляет. Очередная девочка из его класса в очередной раз бубнит пересказ какого-то возвышенного, романтического текста из учебника. Лучший способ испохабить и до грязи, до отвращения извозить даже самый хороший текст – это дать его школьникам для устного пересказа, причем за урок выслушать человек десять. И дело не только в банальном незнании иностранного языка и неизбежном перевирании всех подробностей и оборотов речи, на которых и держится красота стиля. Дело еще и в школярском равнодушии. Надо слышать, с каким возмущением и раздражением они жалуются друг другу на переменах:

– Блин, ну что за туфту нам задали!

Потом эти же люди, изображая на лице понимание всех глубин рассказа и уважение к его силе, почтительным и страдальческим голосом пытаются изложить его содержание. Они сидят на специальном стульчике возле учительского стола, ерзают и мнут руками свои модные брючки. В перерывах между «э-э-э» они даже произносят какое-то подобие английских слов. Кого больше жаль в этой ситуации? Учителя, автора, рассказ, школьника или его брюки? Чаще всего Вадиму было жалко произведение.

И вот, посреди всего этого, в кабинет вводят вдруг зеленоглазого блондина хорошего роста с волнистыми волосами до плеч. Он смущенно улыбается. Он излучает одухотворенность, интеллигентность. И отличается этим почти от всех Вадимовых одноклассников. И Вадим, рисовавший дотоле ответную карикатуру на одноклассника Федю, начинает любовно выписывать новичка. Кто он? Откуда взялся? Почему зашел к ним на урок? Это случайность, или теперь он всегда станет с ними учиться?

После урока Федя показывает Вадиму свою карикатуру на него. Под уродским лицом подпись: «В. Береславский как он есть». Холодная ярость вскипает внутри Вадима. Но ни в коем случае нельзя ее проявить. Это будет означать поражение. Сжав зубы, он делает подпись под своей карикатурой на Федю, не менее уродской: «Приукрашенный Ф. Омельченко». Федя ошарашенно выдыхает. Вадим победил.

Признание в любви

Но в ту же секунду это теряет для него всякий смысл. Где же новичок? Вот он. Подошел к учительнице и говорит с ней о том, что перешел в эту школу и будет теперь учиться в их классе. «Он здесь навсегда! – мелькает в голове у Вадима. – Он здесь навсегда!». До конца школы – разве это не навсегда? Разве потом еще что-то будет? Наверно, это как смерть. Если что-то и будет, то всё равно невозможно представить, что именно. А потому до конца школы – это навсегда.

Новичок отходит от учительницы и натыкается на Вадима.

– Как тебя зовут? – спрашивает Вадим.

– Рома, – просто, по-дружески и опять немного смущенно отвечает тот.

– А фамилия? – уточняет Вадим.

– Перегаров, – говорит Рома со странной улыбкой. Похоже, он и сам еще не решил, гордиться ли ему своей необычной и забавной фамилией или ее стыдиться.

Что-то хрупкое колеблется в воздухе.

Вадим подписывает карикатуру: «Роман Перегаров в лучшем виде». Рисунок совсем не уродский. Только руки непропорционально длинны.

– А что это у меня такие за шарниры? – весело и немного скептически, но по-прежнему скромно спрашивает Рома.

– Так положено, – хихикает Вадим. – Я чувствую, что у тебя длинные руки.

Так состоялось его признание в дружеской любви.

Следующей была литература. На перемене Вадим стал вдруг небывало серьезен. Они стояли с Ромой в коридоре у стены. Денис наблюдал за ними от окна. Рома объяснял Вадиму, что его авторитет здесь еще очень низок, потому что его здесь никто не знает. Время от времени он ссылался почему-то на Стейнбека. Этим он поразил Вадима в самое сердце. Кроме Дениса, никто в его классе не ссылался на какую-либо художественную литературу, кроме разве что фэнтези. Впрочем, этот жанр Вадим не считал литературой.

– О, Стейнбек! – отвечал Вадим. – О!

Настоящий интеллигент

Позже Денис стал допрашивать его, почему он так носится с каким-то невнятным новичком.

– Когда вы разговаривали, ты склонился перед ним в льстивом полупоклоне! – насмешливо заметил Денис.

– Ревность, батенька, ревность, – спокойно ответил Вадим.

– Какая ревность? – насторожился Денис.

– Похоже, ты ревнуешь меня к нему, – пояснил Вадим. – Но честно тебе говорю: зря. Разве мы не можем дружить все втроем? Подумай только, в классе появился еще один вменяемый человек! С ним можно говорить не только о роликовых коньках и модных диджеях. И он знает слова помимо «У!», «А!», «Круто!» и «Отстой!» Разве это не праздник? Неужели ты так избалован содержательным общением, что еще один нормальный человек повергает тебя в смятение?

Но Денис прихрамывает – ногами, оттого и душой. Он боится новых людей.

– Ну Вадим, ну ты должен понять, у нас сложился класс, какой-никакой, все ко мне привыкли, а тут, приходит какой-то хер, он будет на меня смотреть, обращать внимание, и вообще, новые люди, это всегда опасность, всегда! Тебя никогда не били на улицах? А меня били! И сбивали очки.

– Что ж, ты настоящий интеллигент, – вздохнул Вадим. – Чтобы быть полноценным российским интеллигентом, просто носить очки еще недостаточно. Нужно, чтобы время от времени кто-то с тебя их сбивал.

Денис плюнул, отвернулся и ушел. Появился Рома.

– Он твой друг? – спросил он.

– Да, – ответил Вадим. – Мой самый первый и самый старый друг. Уникальный человек. Он заслуживает и того, чтобы его убить, и того, чтобы боготворить.

– А если одновременно? – радостно улыбнулся Рома.

– Отличная идея, – отозвался Вадим.

Аполлон с пеналом и Дионис с соплями

Рома был богом. Денис – страждущим в аду человеком. Девушки влюблялись в Рому с первого взгляда безо всяких усилий с его стороны. От Дениса шарахались в ужасе, боясь, что он станет их убивать. Рома был воплощением взрослости и социальной успешности. Денис – дикости и инфантилизма. Рома писал изящные, остроумные, глубокие, ироничные рассказы. Денис, разрывая бумагу, писал красной ручкой (утверждая, что это кровь его сердца) предсмертные обращения к граду и миру.

Но оба они были его друзьями. Они дополняли друг друга, как Аполлон и Дионис по Фридриху Ницше. Аполлонизм – светлое, разумное начало, стремление к соразмерности, гармонии, солнцу. Дионисизм – начало темное, буйное. Это жажда дойти в своих страстях до конца во что бы то ни стало. Разумеется, Рома был Аполлоном, а Денис – Дионисом.

Не называя авторов, Денис швырялся увесистыми цитатами с криками: «Лови!». Иногда, впрочем, ловить было некому, и тогда цитаты с грохотом обрушивались на пол, врезались в стены, звонко разбиваясь на тысячи бессмысленных осколков. После его литературных оргий приходилось подметать.

От отчаяния и для привлечения к себе внимания Денис на переменах воровал у Ромы пенал. Это повторялось десятки раз.

– Денис! – орал взбешенный нарушением всеобщего миропорядка полуденный Рома. – Отдай мой пенал!!!

Но ночной Денис не отдавал. Рома применял силу – то есть играл по Денисовым правилам. Так Денис побеждал.

Однажды Рома, придя с перемены, обнаружил на своем пенале смачный, ядовито-зеленый сгусток соплей. Денис клялся и божился, что это не он. Рома не поверил.

Но однажды на физкультуре они объединились и украли рюкзак у Вадима. А потом, на балконе Денисовой квартиры, утопая в оранжевом солнце, они втроем пили за дружбу, за любовь, за вкус к жизни, за искусство. Как полезно порой воровать портфели и прятать их за щитком баскетбольного кольца!

<…>

Мудрость библиотек

Но весна продолжалась. Они праздновали ее в школьной библиотеке на первом этаже. Они усаживались, почти укладывались там на мягонькие диванчики и лениво брали с полки советские нравоучительные книжки о подростковом возрасте. Каким наслаждением было открыть какую-нибудь брошюрку и, показывая пальцем на одноклассника, зачитывать вслух, как можно громче, чтобы слышали все посетители и сотрудники библиотеки:

– «В 12-14 лет у мальчиков впервые начинаются поллюции. Раз в 1-2 недели, во сне, членики их поднимаются и выпрыскивают из себя накопившуюся в яичках сперму, или семя. На постельном белье остаются характерные следы. Такие сны называются поллюционными и сопровождаются обычно эротическими сновидениями. Впрочем, некоторые слабовольные мальчики не могут дожидаться таких снов и занимаются противоестественным самоудовлетворением – онанизмом. Он наносит значительный ущерб здоровью, ухудшает зрение».

Девочки краснеют, мальчики гогочут и ржут. Начинается урок, они расходятся по кабинетам. И впавший в экстаз Казаков орет на лестнице на всю школу, обращаясь к очкастому Сизову:

– Если ты и дальше будет продолжать заниматься онанизьмом, то ты совсем ослепнешь!

– Что ты несешь?! – возмущенно спрашивает его идущая мимо учительница.

– Так в книге написано было, – невинно отвечает Казаков.

– Где ты такие книги-то берешь?!

– В нашей школьной библиотеке. В разделе «Что должен знать каждый».

И на следующей перемене, с шальными, наркотическими улыбками на устах, они снова бежали на первый этаж, в храм знаний.

<…>

Блюющий интеллигент

У Вадима зазвонил мобильный.

– Это Гриша, – послышался из трубки знакомый голос.

Гриша был голубоглазым блондином есенинского типа. И тоже из Рязанской области. Большинство его одноклассников мужского пола погибли в Первую чеченскую войну.

Трогательные березки, по его словам, на Рязанщине давно уже уступили место марихуане, неплохо прижившейся в наших северах. Зимний сезон местные жители проводят интересно и разнообразно: день водка, день травка. Гриша был нетипичным селянином. Ко всему этому он добавлял еще и книги. А потом получил в Москве режиссерско-актерское образование. Он отличался общительным и живым характером. Преподаватель по актерскому мастерству говорил ему: «Гриша, ты играешь, как зайцы дрочат». Возможно, именно поэтому он решил пойти не в актеры, а в режиссеры.

Но пример прочих рязанских режиссеров, унизительно клянчащих у местных дельцов деньги на свои худосочные «проекты», не вдохновил его. Так он стал промышленным альпинистом. Он обожал Набокова и Кундеру, чем Вадима и подкупил. В последние годы полюбил он и Генри Миллера. «Бред, конечно, полный, – признавался он. – Так, дневничковые записи, любой может накропать. Стиля никакого. Но как это всё похоже на мою жизнь!»

Он быстро уехал из провинциальной Рязани в Питер, а потом и в Москву. Жил там сперва голодно и бездомно. Спал в случайных квартирах, где в одной и той же комнате кто-то чинит Windows, кто-то занимается групповым сексом с извращениями, кто-то курит травку, а кто-то и вводит в вену. Ну как тут не полюбить Генри Миллера?

С большинством своих женщин он спал в первый день знакомства. Однажды, совсем как в анекдотах, ему пришлось прятаться наутро в шкафу. Только не от мужа, а от родителей девушки. Но мама всё не уходила, сострадательная девочка носила ему в шкаф еду и питье, и вскоре Гриша захотел по нужде… Он открыл дверцу и бодро сказал: «Привет! Где здесь туалет?» – «Прямо и налево, – ответила мать. – Кстати, а ты кто?». Разговор завязался.

Какое-то время он работал сторожем – и прочел за это время всю классику. Ему нравилось, но жена ушла. На разводе он познакомился со своей следующей женой…

– Ну чё у вас там? – спросил Гриша.

– Да всё шумим, – ответил начитанный Вадим. – Приезжай, вливайся. О Набокове поговорим.

– Да я тут… э-э… с похмелюги! Но я приеду, приеду! Только проблеваться бы надо.

Не кладя трубку, Вадим вышел на сцену и громко, на весь зал, объявил:

– Сейчас придет Гриша, проблюется и расскажет вам всё про Набокова.

В трубке послышалось возмущенное бульканье и довольное хрюканье.

<…>

Гамлет и сладенький поросенок

И вот наконец сам Алексеевский. Вадим давно уже обратил внимание на его сложные, глубокие, изощренные рассказы и статьи. Вадим никогда его раньше не видел. Только черно-белую фотографию в газете. И вот Вадим видит его вживую… и чуть не падает. Внешне этот драматический, почти трагический человек гамлетовского типа похож на Шурика из «Операции Ы» и подобных фильмов. Философский смех кипит, булькает внутри Вадима. Но тут надо сдержаться. Рассмеяться в лицо такому человеку просто немыслимо. Это над комическими писклявыми девочками можно издеваться. А датский принц – это вам не хухры-мухры.

– Ты… это да, приезжай, обязательно приезжай, – с какой-то внезапной горячностью говорит в середине беседы Саша.

– Да, надо бы, – отвечает Вадим. Но это не отговорка, ему действительно хочется поговорить с этим человеком побольше.

И вот тут начинается самое главное. Саша Алексеевский берет альбомный лист, ручку и начинает рисовать план местности, чтобы легче было добраться от метро. Он рисует с дюжину остановок автобусов, трамваев, троллейбусов, маршруток, которые не имеют никакого отношения к дороге. Он подписывает каждый номер. Он наносит на бумагу целый район со всеми его домами и учреждениями. Это длится полчаса.

– Я понял, – говорит Вадим в ужасе. – Саша, достаточно, я понял, большое спасибо…

Но Саша молчит. Он твердо и сосредоточенно продолжает свой рисунок.

– Ну хорошо, у нас тут второе отделение начинается… Я опять буду со сцены читать… Надо миниатюры подготовить… Я вернусь на свое место… А ты, как закончишь, передай… – бормочет Вадим растерянно и отходит.

К концу второго отделения Саша передает ему свой рисунок. Вадим снова его благодарит.

– Буду ждать, – повторяет Саша своим напряженным голосом.

И дальше, на «экспертных советах», Сашина сестра рассказывала, что он ждет Вадима к себе домой и поговаривает:

– Вот придет Вадим, тогда-то всё и будет…

Вадим в полнейшем недоумении. Единственная версия – Саша находится в каком-то глубоком духовном кризисе. А в Вадиме, благодаря его рассказам в газете, видит человека с похожими исканиями и страданиями. С похожими стремлениями, с похожим отчаянием. И, может быть, маленькими надеждами.

И вот, со знаменитым планом в деревянной от мороза руке, продираясь сквозь полчища хищных снежинок, Вадим идет к Саше. План фантастически подробен, но даже по нему найти Сашу в этом черном вечернем мире почти невозможно. Почему, зачем он так прячется от людей?

И вот наконец он звонит в Сашину тяжелую дверь. Она так массивна, что, кажется, никто уже не в силах ее открыть. Но вот что-то происходит – на пороге Саша. Шурик… Приключения Шурика. Да уж, если бы.

– Здорово…

Они мнутся у порога. Саша в драных джинсах, галактики в глазах…

– Как жизнь? – спрашивает Вадим, чтобы что-то сказать.

– Жизнь… – медленно повторяет Саша. – Просто тут как раз решается вопрос о моем бытии в этом мире… – бросает он вдруг, прямо у двери.

– Кем решается? – выговаривает опешивший Вадим.

– Мной… – слова тонут в тумане этой странной квартиры.

Вадим не знает, что и ответить. Конечно, он и сам горазд рассуждать о самоубийстве. Но для него это что-то интимное. Он говорит об этом только с друзьями, а не со всеми подряд. А Саша… с места в карьер, прямо у порога…

– А… от чего это зависит?

– От карбюратора.

Кажется, что обои сойдут со стен. Вадим выжидает.

– У меня сломалась машина… Я чиню ее уже третий день. Ничего не помогает. Я всё перепробовал. Сейчас вот последнее средство испытываю. Я поставил, там идет… Не знаю, чем кончится.

– А если плохо кончится, то что? – спросил Вадим медленно.

– То, может быть, всё… – Саша опустил глаза.

– Но почему?! – воскликнул наконец Вадим.

Сашины глаза вспыхнули. Он набрал побольше воздуха, собрался уже выдать речь, как вдруг в коридоре появился его родной брат. Саша шумно выдохнул, не сказав ни слова. Брат болтался в коридоре. Саша провел Вадима на кухню. Брат тоже перешел на кухню, не обращая на них никакого внимания. Он копошился, что-то делал или искал… Всё смялось у Саши внутри. Слова жгли его, просились наружу, бешено скакали в его груди… Но на губах его повис уже тяжелый амбарный замок.

Они пили чай и молча смотрели друг на друга. Вадим почти слышал, как Саша молится мысленно о том, чтобы брат поскорее ушел. Брат уходит. Саша остается наедине со случайным человеком – Вадимом.

И красная, розовая, бордовая лава изливается из Саши. Он не называет конкретных причин, но говорит сразу обо всем. О Ньютоне, об Эйнштейне, о Достоевском, о Хармсе, о Гамлете, которого он может перечитывать бесконечно. И крик его превращается в шепот, а шепот – в крик.

– Счастье? Нет, это не исполнение всех желаний. Счастье за чертой… Как это? Лететь сквозь вселенную, уворачиваясь от метеоритов, врезаясь в раскаленные звезды, и дальше, дальше… Счастье – это вечное стремление, вечная борьба… Я не знаю, что такое счастье!

Разве мало для того, чтобы думать о самоубийстве?

– Мне кажется, – говорит Вадим, – искусство – как раз один из путей к счастью. Одна из его задач – это гармонизация человека…

– Вот-вот, чтоб гормонами истекал! – подхватывает одна из Сашиных сестер. Она впорхнула на кухню и вот уже выбегает, ей пора на свидание, она одевается и смеется, ей так хорошо. У них большая семья. У Саши много сестер, которым пора на свидание. Которые одеваются и смеются. Которым так хорошо. Но он замолкает, стоит лишь кому-то из них зайти на кухню.

– Нет, зачем ты так говоришь, ты не понимаешь, что такое искусство, ты не знаешь, что такое гармония! – взрывается вдруг Саша на ровном месте. И так через раз. Ноги Вадима бешено болтаются под столом, сводятся и разводятся, как во время трудных, долгих, изматывающих шахматных партий на первенстве страны. Саша сложный, Саша колючий. Саша слишком тяжелый.

Вдруг он бьется в судорогах, бледнеет, роняет нож, которым он отрезал белый хлеб, хватает со стола газету, снимает с ноги тапку, бросается к стене и бьет, бьет, бьет по ней изо всех сил…

– Что случилось? – пугается Вадим.

– Таракан. Ненавижу тараканов. И пауков.

Они пьют крепкий-крепкий горячий горький чай. Вадим любит послабее, попрохладнее. Слишком высокое напряжение. Саша привык так жить, а Вадим ерзает, ерзает душой.

– Мне пора, – говорит Вадим через несколько часов.

– Я провожу тебя полпути до метро, – отвечает Саша.

Они спускаются на старинном и мрачном лифте в черный город. Проходят мимо Сашиной машины. Такая скромная, обычная подержанная иномарка. Знала ли она, что сказал ее владелец у порога, когда Вадим только пришел? Знает ли об этом уснувший в капоте карбюратор?

Саша осматривает ее: вроде починилась. Перед прощанием он становится вдруг тихим и мягким. Он как будто повеселел.

– Спасибо, что пришел, – мирно улыбается он. – Заходи еще.

– Хорошо, – отвечает Вадим. – Так что же, останешься здесь еще?

– Наверно, – говорит Саша. – Точно пока не знаю.

– Это опять от чего-то зависит? – Вадим уже не знает, плакать ему или смеяться.

– Да… – произносит Саша вполне серьезно. – В январе я люблю ездить в Питер, кататься на буерах…

– Это что?

– Буер? Деревянная доска, на коньках и с парусом. Ставишь ее на лед, поднимаешь парус, и ветер несет тебя по Финскому заливу со скоростью автомобиля…

– По Финскому заливу?! – У Вадима глаза на лоб полезли. – Но так ведь можно в открытое море укатиться?! Или заехать на хрупкий лед… На такой-то скорости можно не успеть среагировать…

– Да, остановить его быстро нельзя, но можно развернуть… Если успеешь. С машиной все-таки проще. Ты знаешь, чего от нее ожидать. А эта штука – она менее управляема.

– Но зачем тебе это?! – первый раз за весь разговор Вадим потерял самообладание.

– Если мне удастся туда съездить, я буду жить, – повторил Саша странным голосом.

Вадим потерял дар речи. Что же это? Для него имеет смысл лишь та жизнь, которая играет со смертью?

Саше стало получше, но характер его, конечно, не изменился.

– Ну пока, до свидания, счастливо! Приходи, обязательно приходи!

Вадим пожимает ему руку, смотрит в глаза.

– Живи, желаю удачи! – отвечает он словами раннего Дениса.

Саша верит, что приобрел друга. Вадим молчит, зная, что не вернется туда никогда. Он всё смотрит и смотрит ему в глаза. И правильно: ведь это последняя фотография.

Предательство ли это? Все-таки Саша резок, а Вадим предпочитает людей более плавных, вежливых, мягких, учтивых. Каждый сам выбирает, с кем ему общаться. Обязательств тут никаких быть не может.

Конечно, Вадим тоже большой любитель самоубийств. Но в его компании эту тему обсуждают с иронией, весело, с матерком. Саша же, говоря об этом, поражает своей мрачной решимостью и удручающей серьезностью.

Вадим сделал всё что мог, выслушал его, пожелал удачи… Что еще? Можно ли вытащить из Стикса за шкирку? Можно пожелать лишь туда не попадать.

Прошло несколько месяцев. У Вадима зазвонил телефон. Он взял трубку и, как всегда, поставил ногу в тапке на теплую батарею. Это было уютно.

– Алло, – сказал он вальяжно.

Это был Рома.

– Саша Алексеевский мертв, – проговорил он ровно, твердо и осторожно.

На похороны пришли многие авторы и редакторы «Витража».

– Смерть – единственное, что нельзя поправить, – тихо говорил Рома. – Единственное.

И всю эту долгую, мучительно долгую дорогу они обсуждают, что же всё-таки с ним случилось. Вроде бы он пришел домой, вбежал на балкон, стал там копошиться, встал, кажется, на табурет, хотя видеть этого никто не мог… Мать окликнула его с кухни несколько раз, он не отозвался. Она влетела на балкон и увидела, что там пусто… Стрелой понеслась она вниз – и увидела на асфальте своего сына. Крови и ран не было, но как-то сразу она поняла, что он мертв.

Что это было? Несчастный случай? Самоубийство? Все, включая его маму, были уверены, что несчастный случай.

А вот и он сам. Один, в угрюмом холодном зале, в черном гробу. Включают трагическую, страшную музыку. Теперь можно к нему подойти. И они подходят.

Мать его бьется в истерике у гроба, совсем как героини Достоевского. И кричит, причитает, причитает. Вадим поражается тому, как плох, безнадежно плох и банален ее текст. Вот уж воистину – «самые искренние чувства порождают самые плохие стихи». Ему стыдно, чудовищно стыдно за нее. И вдруг молния пронзает его: «текст»! Даже плач женщины у гроба родного сына он воспринимает уже как текст, ждет от него изящных метафор, плавности или модернистской выразительности. Он хочет, чтобы там не было штампов. Но ведь это жизнь, жизнь, а не литература! Это смерть, горе, подлинное страдание, настоящие слёзы – соленые, жидкие, горючие! Каким холодным, каким кошмарно бесчувственным сделала его эта привычка красиво и трогательно описывать чувства на бумаге!

Точно ли бесчувственным? Он чувствует… он тоже чувствует всё, что происходит. Нет, он не холодный. Просто – помимо прочего – он смотрит на это и как писатель. Одно другое не вытесняет – только дополняет.

В ступоре вглядывается Вадим в его лицо. Бледный, безмолвный, возвышенный – как святой. Черты обострились: он всегда стремился к бесконечности – и достиг, и постиг ее. Он познал то, к чему так долго шел, о чем так долго думал, гадал, мечтал – и писал. В этом что-то непостижимое.

Счастье за чертой… Как это? Лететь сквозь вселенную, уворачиваясь от метеоритов, врезаясь в раскаленные звезды, и дальше, дальше…

Поминки: огромная комната забита людьми. Многих Вадим не знает. Саша был старше его, ему было под тридцать. У него было много сослуживцев по работе, просто знакомых. И каждый, каждый из них встает и рассказывает, каким ответственным, каким безумно требовательным к себе был Саша.

«Но именно поэтому он и умер, именно поэтому он себя и убил! – орет Вадим что есть силы… про себя. – Этот чертов план – ну кто еще станет рисовать его 45 минут?! Этот чертов карбюратор! Эти чертовы буера! Ну кто, кто будет приравнивать к ним свою жизнь?!»

– Мы все так любили его…

«Но почему, почему же он замолкал, стоило лишь кому-нибудь появиться тогда на кухне?! Любили?! Какого черта?! Может быть, это сейчас вы его полюбили, а?!».

И снова пронзает его нежданная мысль: а сам? Что же он сам, Вадим? «Последняя фотография»… Как это было красиво! Даже прощаясь с ним, Вадим думал о том, какой интересный драматический персонаж выйдет из Саши. Он думал о том, в какой вещи лучше всего его использовать. Какими именно словами изобразить их прощание. «Последняя фотография» – ведь он уже тогда знал, что никогда больше к нему не придет, но что обязательно про него напишет и употребит это выражение.

Но ведь Саша действительно был не сахар. Он действительно был резок, и сложен, и тяжел… И почему кто-то, например, Вадим, должен был заставлять себя с ним общаться? Человек должен быть таким, чтобы люди сами к нему тянулись, а не шарахались от него. Человеческое общение – тот же рынок. Покупаются только привлекательные товары.

Но, может быть, гуманизм в том и состоит, чтобы помогать даже тем, кому помогать непросто? И кто больше виноват в одиночестве человека – окружающий мир или он сам? И как так получается, что одни люди созданы для того, чтобы быть «самыми обаятельными и привлекательными», а другие – чтобы лететь, врезаясь в раскаленные звезды, и дальше, дальше? Чтобы судьбой своею постигать бесконечность времени и пространства?

Вадим ел, продолжая напряженно и отрешенно думать об этом. После еды ему, как всегда, захотелось поваляться. Он на что-то прилег, глаза его закрылись, на лице появилось выражение блаженства. Он думал о вопросах бытия – это было его любимое занятие. Он был счастлив. Очнулся он от уничижительного шепота Ромы. Он возвышался над ним, как совесть.

– Вадим, ты забыл, куда ты пришел? – шептал он тихо, но вполне отчетливо.

Вадим поспешно встал.

– Я немного устал, – пробормотал он, розовея, как сладенький поросенок. – Я немного устал.

Горький стыд разъедал его. «Счастливым писателем можно быть только в свободное от похорон время», – подумал он… и утонул в новой волне стыда.

 
Голосование по этому произведению окончено
Оставить комментарий

поиск

Вадим Черновецкий

Родился в 1981 году в Москве. Окончил МГЛУ (бывший Институт иностранных языков им. М.Тореза). Владеет английским и немецким языками. Увлекается литературой, журналистикой, переводами, частным п�...

 

Публикации в журнале ПРОЛОГ:

ПОРОСЛЬ. (Юмор), 69
РАССКАЗЫ (Юмор), 60
 

Просмотров:

Оценка:


© Москва, Интернет-журнал "ПРОЛОГ" (рег. номер: Эл №77-4925 свидетельство № 022195)
При использовании материалов сервера ссылка на источник обязательна тел. +7 (495) 682-90-85 e-mail: fseip@mail.ru